Дмитрий Святополк-Мирский, евразийство, евразийцы, Евразия, 4ПТ, ЕДРФ

Князь Святополк-Мирский в газете «Евразия»

_ Михаил Ефимов. Государственный историко-архитектурный и природный музей-заповедник «Парк Монрепо». Вестник ПСТГУ. Вып. 1. 2015 г.

1928–1929 гг. — во многом ключевые годы в творческой и личной биографии литературного критика и историка литературы кн. Д. П. Святополк-Мирского (1890–1939), однако до настоящего времени они не получили подробного освещения в работах российских исследователей [1].

В конце 1928 г. Мирский активно включается в работу газеты «Евразия». Он стал одним из тех сотрудников «Евразии», которые способствовали ускорению раскола евразийского движения на «левое» и «правое» (представители последнего считали газету «Евразия» просоветским и пробольшевистским органом).

В «Евразии» Мирский впервые развернуто высказывался по политическим, историко-политическим и идеологическим вопросам.

К 1928 г. он всё больше осознает необходимость для себя «переквалификации» из историка литературы и литературного критика в историка и политического публициста. Есть основания предполагать, что Мирский в период сотрудничества в «Евразии» видел свою историко-литературную и литературно-критическую деятельность уже только как некое инерционное — и ослабевающее —движение.

Больше половины статей Мирского в «Евразии» посвящены литературе, искусству и кино. В своих литературно-критических статьях в «Евразии» он почти не упоминает евразийство как таковое и не использует евразийских понятий. Литературно-критические высказывания Мирского в «Евразии» посвящены авторам и текстам, интерес к которым подтверждается и предшествующими, и последующими публикациями критика.

В статьях в «Евразии» Мирскому удалось сформулировать несколько принципиально важных для него положений, напрямую коррелирующих с идеологической эволюцией критика. Мирский выдвигает тезис об отказе от «эстетического мерила» в пользу этического.

Однако было бы неверно экстраполировать декларированный Мирским утилитарно-этический подход к литературным явлениям на весь материал, с которым он имеет дело в своих статьях в «Евразии». Эстетическое основание оценок Мирского в «Евразии» можно идентифицировать, и это — классицизм. Мирский напрямую связывает плодотворность классицизма как художественной идеологии с государственной идеологией.

Вместе с тем статьи в «Евразии» оказались последними высказываниями Мирского о русской литературе на русском языке, в которых он мог позволить себе быть противоречивым и непоследовательным — и всё еще оставаться одним из самых выдающихся литературных критиков русского зарубежья.

В начале января 1928 г. вышел третий — и последний — номер редактируемого Мирским журнала «Версты». Окончание издания «Верст» можно трактовать как признание их редактором исчерпанности проводимого им несколько лет курса на создание некоей трансграничной русской литературы, включающей в себя и литературу метрополии (Советской России), и литературу русского зарубежья.

В том же январе 1928 г. Мирский совместно с П. П. Сувчинским посетил Максима Горького в Сорренто, что недвусмысленно свидетельствовало о его «новом курсе» — курсе на сотрудничество с советской властью.

При этом летом того же 1928 г. он совершает лекционное турне по американским университетам, предполагая заручиться гарантиями возможной преподавательской работы в США. Однако сюжет с возможным переездом в США так и остался нереализованным намерением [2].

Вместо этого Мирский в конце 1928 г. активно включается в работу газеты «Евразия».

Издательско-редакционная история этой газеты до сегодняшнего дня остается во многих отношениях загадочной и малоисследованной [3]. Одним из немногих общеизвестных и подтвержденных документально фактов является спровоцированный «Евразией» раскол Евразийского Движения, разделение на «левое» (П. П. Сувчинский, Л. П. Карсавин, Д. П. Святополк-Мирский и др.) и «правое» (П. Н. Савицкий, Н. С. Трубецкой и др.) евразийство.

«Левые» евразийцы в своих заявлениях ориентировались на приятие советского строя и советской идеологии, что вызвало серьезный отпор «правых» евразийцев, считавших газету «Евразия» просоветским и пробольшевистским органом.

Мирский стал одним из тех, кто всячески способствовал ускорению и подчеркиванию неизбежности этого раскола. Так, в декабре 1928 г. он писал Сувчинскому: «Это, конечно, очень серьезный кризис, и мое мнение, что надо идти на его углубление, т.е. на окончательный разрыв» [4].

Мирский считал себя в этот момент одним из ключевых игроков в большой евразийской игре, что, сколько можно судить, не соответствовало действительности. Симптоматичны слова Н. С. Трубецкого о нем в письме к Сувчинскому от 11 сентября 1928 г.: «Он бестактен и органически анархичен, а потому, несмотря на свой ум, никак не годится в деятели» [5]. Мирский, интеллектуально и идеологически изжив и «преодолев» к этому моменту евразийство (как идею и как движение), был готов к его гибели — и способствовал ей.

Первый номер газеты «Евразия», «еженедельника по вопросам культуры и политики», вышел 28 ноября 1928 г., последний — 7 сентября 1929 г. Из 35 номеров Мирский печатался в 28 номерах [6], причем его статьи были и в первом, и в последнем номере газеты. С момента прекращения «Верст» и до приезда Мирского в СССР газета «Евразия» была единственным русскоязычным органом, в котором он печатался.

Мирский впервые упоминает «Евразию» (без названия) в письме к Сувчинскому от 16 мая 1928 г.: «В газете приму деятельное участие. И очень надеюсь, что она начнет выходить в сентябре (не в октябре), когда я буду в Париже» [7], а 9 августа 1928 г. пишет тому же Сувчинскому: «В газете я, конечно, приму посильное участие … Денег я никаких не достал и не достану» [8]. Последняя фраза позволяет предположить, что Сувчинский рассчитывал не только на сотрудничество Мирского в «Евразии» как автора, но и на финансовую поддержку им газеты (что, быть может, по мысли Сувчинского, должно было повторить опыт «Верст»).

В письме от 18 октября 1928 г. Мирский обсуждает с Сувчинским некий «омаж URSS’у», сообщая, кого бы он хотел и мог привлечь для этого из числа британских, французских и итальянских интеллектуалов [9]. Быть может, речь шла о некоем специальном номере «Евразии», который, однако, так и не вышел.

Начиная с № 10 (от 30 января 1929 г.) на первой странице «Евразии» Мирский был указан как член редакционной коллегии газеты [10], но степень коллегиальности и действенности этой редколлегии неизвестна [11].

Вместе с тем сам же Мирский в письме к Сувчинскому от 5 февраля 1929 г. спрашивал: «Кто писал передовые в № 11 и кто заметку о Красной Армии?» [12], косвенно подтверждая предположения враждебных евразийцам эмигрантов [13], что «Евразия» печатала материалы, полученные не из евразийских источников, а, быть может, из СССР, а также была финансово-зависимой от советских денег [14]. В этом контексте особо важно замечание в его письме к Сувчинскому от 22 ноября 1928 г.: «… если все время думать, у кого деньги получить, то мы сойдем на уровень газет вроде Matin, которым прямо платят за статьи. Одно из двух: или у нас есть своя идеология и тогда нам дают деньги кто эту идеологию поддерживает; или у нас ее нет, и тогда я не вижу, зачем огород городить» [15].

В «Евразии» Мирский впервые развернуто высказывался по политическим, историко-политическим и идеологическим вопросам. Этих публикаций чуть меньше половины от общего числа опубликованных им в «Евразии» (13 из 28). Среди них: «Пролетариат и идея класса» (Евразия. 1929. 19 января. № 9. С. 2–3), «Наш марксизм» (Евразия. 1929. 2 февраля. № 11. С. 3), «Три тезиса об идеократии» (Евразия. 1929. 9 февраля. № 12. С. 2–3), «Социальная природа русской власти» (Евразия. 1929. 9 марта. № 16. С. 3; 23 марта. № 18. С. 1–3; 30 марта. № 19. С. 3), десятичастный цикл «Национальности СССР».

Мирский как идеолог и историк заслуживает отдельного рассмотрения. Здесь лишь отметим, что к 1928 г. он всё больше осознает необходимость для себя «переквалификации» из историка литературы и литературного критика в историка и политического публициста [16]. Идеологическая эволюция Мирского сделала его не только политически ангажированным, но и потребовала соответствующего риторического выражения.

Политические статьи Мирского в «Евразии» — это, по сути, его первый подобный опыт. Эмигранты-современники увидели в риторике «Евразии» лишь предсказываемую ими «сдачу и гибель» евразийства перед лицом Советов. Но было бы ошибочным упрощением видеть в его сотрудничестве лишь идеологический просоветский субстрат.

Больше половины статей Мирского в «Евразии» — о литературе, искусстве и кино. Первая его публикация в газете посвящена столетию Л.Н. Толстого (О Толстом: 1828–928 // Евразия. 1928. 24 ноября. № 1. С. 6–), а последняя — современной украинской литературе (Украинская литература // Евразия. 1929. 7 сентября. № 35. С. 7), показывая тем самым диапазон литературно-критических интересов Мирского.

Важно отметить, что в литературно-критических статьях в «Евразии» Мирский почти не упоминает евразийство как таковое и не использует евразийских понятий. Исключением являются слова о Хлебникове, «географически прирожденн[ом] евразийц[е]» [17], и о «цветуще[м] евразийств[е] поэта Петровской индустриализации Ломоносова» [18].

С известной долей условности литературно-критические тексты Мирского в «Евразии» можно сгруппировать следующим образом:

а) история классической русской литературы: Толстой, Тютчев, Чехов [19];

б) история современной русской литературы в СССР: Хлебников, Пастернак, Тихонов, Светлов, Багрицкий, Мандельштам, Вагинов [20];

в) история современной русской литературы и русской мысли в зарубежье: «Современные записки», Алданов, Поплавский, Маклаков [21];

г) литература и кино [22].

Едва ли здесь возможно говорить о каком-либо заранее обдуманном плане литературно-критических публикаций в «Евразии». Тем не менее из писем Мирского к Сувчинскому известно, что первые литературно-критические материалы для ≪Евразии≫ он начал готовить заблаговременно и в дальнейшем информировал Сувчинского о своих предполагаемых литературно-критических статьях для газеты [23].

В письме от 26 января 1929 г. Мирский отзывается о своих литературно-критических заметках в нарочито сниженном тоне, что, быть может, свидетельствует о том, что в тот период он рассматривал литературно-критическую работу в «Евразии» как факультативную по отношению к своим политико-идеологическим статьям: «В ближайшем будущем буду писать статьи … “не требующие мысли”; в первую очередь предполагается две статьи о Грибоедове; о романе Тынянова (только что получил) и к столетию особо» [24].

Газетные статьи неизбежно несут на себе отпечаток ситуативности, однако литературно-критические высказывания Мирского в «Евразии» посвящены авторам и текстам, интерес к которым подтверждается и предшествующими, и последующими публикациями критика. Мирский к 1928 г. уже сформировал свой авторский канон русской литературы, нашедший выражение в написанных поанглийски книгах «Современная русская литература: 1881–1925» («Contemporary Russian Literature: 1881–1925″, 1926) и ≪История русской литературы от древности до смерти Достоевского (1881)» («A History of Russian Literature from the Earliest Times to the Death of Dostoyevsky (1881)», 1927) и уточненный (и незначительно расширенный) в «Верстах». В предисловии к первой из названных книг Мирский писал:

«Представляя англоязычному читателю современную русскую литературу, я стремился максимально придерживаться фактов, намеренно избегая обобщений. Моя книга не претендует на большее, чем служить Бедекером или Марриевским путеводителем по современной русской литературе. Общей панорамы, которую так охотно дают иностранцы, не обремененные слишком большими познаниями, и которую так трудно дать русскому, чье знакомство с мельчайшими деталями мешает широте обзора, — так вот, общей панорамы тут не будет … Я не пытался скрыть собственные политические симпатии, и люди, знакомые с русскими реалиями, легко их обнаружат. Но берусь утверждать, что моя совесть литератора свободна от политических пристрастий, что как литературный критик я одинаково честно отношусь ко всем: к реакционеру Леонтьеву, к либералу Соловьеву, к большевику Горькому, к “белогвардейцу” Бунину и коммунисту Бабелю. Мои суждения могут быть личными и субъективными, но эта субъективность вызвана не партийно-политическими, а литературными и “эстетическими” пристрастиями. Однако и тут у меня есть смягчающее обстоятельство: я полагаю, что мой вкус до некоторой степени отражает вкусы моего литературного поколения и что компетентному русскому читателю мои оценки не покажутся парадоксальными» [25].

Современный исследователь, не приводя каких-либо доказательств, находит, что «[к]нига о современной литературе [«Contemporary Russian Literature: 1881–1925″ (1926)] свободна от субъективности, характерной для более поздних работ критика, хотя иногда проявляется личное отношение автора к писателям и поэтам, с которыми он был знаком, таким как М. Горький, М. Цветаева, А. Ремизов, Б. Пильняк» [26].

Тем не менее до настоящего времени «авторский канон» Мирского (а также его источники и предшественники) не стал предметом специального и детального рассмотрения, каковое необходимо осуществить в дальнейшем.

К 1928 г. Мирский констатировал исчерпание творческой энергии попутчиков как сколько-то влиятельного движения. Литературный канон закончен. В «Евразии» Мирский занят не дальнейшим его уточнением, а применением уже существующего и сформулированного самим Мирским к новейшим социокультурным обстоятельствам.

В статьях в «Евразии» Мирскому удалось сформулировать несколько принципиально важных для него положений, напрямую коррелирующих с идеологической эволюцией критика.

В первую очередь это касается статьи «Заметки о пролетарской литературе» (Евразия. 1928. 22 декабря. № 5. С. 6–7) [27], в которой Мирский предлагает, по сути, новую концепцию (или, вернее, ее контур) истории новейшей русской литературы. Он постулирует: «Главный факт литературной эволюции последних лет — рост относительного значения “пролетарских писателей” за счет так называемых попутчиков» (С. 6). Попутчики в своем творчестве продолжали «эволюционную линию символистского периода. От него они унаследовали эстетизм, формализм и отказ от этического подхода» (С. 6).

В противовес этому «пролетарский роман строится вокруг определенной этико-политической идеи, его действующие лица действуют и действия их подвержены оценке» (С. 6). Мирский называет это «возвращением этического подхода» (С. 6) и расшифровывает: «Важно не переживание само по себе, а его ценность с точки зрения революционного строительства. Человек перестает быть самоцелью, а становится звеном одной общей работы … он не атом бесформенной толпы, а клетка организованного коллектива … Такими путями возвращается в русскую литературу этика» (С. 6).

Мирский делает сильное обобщение: «Пролетарская Революция стоит вне и выше эстетических требований. Она предшествует самой возможности пролетарской литературы. Она мерило всего в романе, потому что она мерило всего и в жизни. Революция и Коммунизм для пролетарской литературы не тема, а среда: это не только литература о Революции, но и литература от Революции≫ (С. 7).

Вслед за этим Мирский делает утверждение, которое призвано совместить литературно-критическое и идеологическое видения: «Художественная оценка в отношении большинства произведений пролетарского романа неуместна. С точки зрения литературной “Неделя” Либединского, “Чапаев” Фурманова, “Цемент” Гладкова стоят почти что ниже критики… Но в общем контексте неизмеримо важнее их общественное, воспитательное и показательное значение, делающее, например, “Цемент” событием советской жизни и культурно-историческим памятником большого значения» (С. 7).

Мирский настаивает, что к пролетарской литературе «нельзя подходить… только с эстетическим мерилом. Значительность ее не в этом, а в ее прямой связанности с эпохой. Это не художественное творчество коммунистической партии, а источник истории коммунистической партии, важный не по тому, что он есть, а по тому, о чем он рассказывает. Пролетарская литература может стать воспитательной средой для творческой литературы будущего, но пока искусство революции — это Бабель, Маяковский, Пастернак, корни которых в дореволюционной культуре» (С. 7).

Тезис об отказе от «эстетического мерила» в пользу этического Мирский обосновывает не только применительно к пролетарской литературе. Так, в опубликованной в «Евразии» полгода спустя статье о Чехове Мирский писал: «… мы освободились от эстетизма и “словесности” и заменили эстетический подход этическим (вернее, проводим знак равенства между эстетикой и этикой, рассматривая первую как более общую, как бы “не-эвклидовскую”, форму второй» (Чехов // Евразия. 1929. 13 июля. № 31. С. 5–) [28]. Ближайшую параллель к этике Чехова Мирский видит во взглядах Николая Федорова: «Чеховская этика — та же федоровская этика, единственно возможное основание для этики бесклассового общества» (Там же. С. 5–6)29.

Однако было бы неверно экстраполировать декларированный Мирским утилитарно-этический подход к литературным явлениям на весь материал, с которым Мирский имеет дело в своих статьях в «Евразии». Хотя в тех же «Заметках о пролетарской литературе» Мирский и предполагает, что «можно утверждать, что эстетический период человечества кончен» (С. 7), но как раз эстетическое основание оценок Мирского в «Евразии» можно идентифицировать: это классицизм.

Еще в 1922 г. в (неопубликованной при жизни критика) статье «О современном состоянии русской поэзии» Мирский писал: «Мандельштам сказал: “Классицизм — поэзия Революции”. И если под Революцией понимают то, что начал Петр Великий, в этом есть доля истины. Классицизм — поэзия активная, поэзия Воли и Разума, искусство телеологическое, в противоположность пассивному детерминистскому искусству, Романтизму. Именно отсутствие Воли и Разума сделало нашу “бескровную” бездарной. И присутствием их, если суждено нам победить, мы победим»30. Годом позже, в 1923 г., Мирский настаивал на классицизме Пушкина как основе его мировосприятия и художественного мира 31.

В «Евразии» же Мирский — хоть и ситуативно, и фрагментарно — снова ищет опоры в эстетике (и этике) классицизма. Так, в статье к 125-летию со дня рождения Тютчева критик отмечает: «Тютчев, как Пушкин, был наследник великой культуры классицизма, еще органически помнил Ломоносова и весь за ним стоящий европейский классицизм. У них было в руках достойное оружие, от них никем уж не унаследованное» (Тютчев // Евразия. 1928. 29 декабря. № 6. С. 5).

В статье о Хлебникове Мирский сближает его с Пушкиным-классицистом: Хлебников «был по существу классик. При всей революционности его стиля в нем большое место занимают стилистические реминисценции, относимые к раннему Пушкину и раннепушкинской эпохе. Удивительная его проза по четкости и прекрасной прозаичности очень близка к пушкинской. Поэзия его высоко объективна и эпична, объективней и эпичней, чем что бы то ни было другое в русской поэзии».

В уже упомянутой статье о Тютчеве (декабрь 1928 г.) Мирский неслучайно называет Тютчева и Пушкина «наследниками», а не носителями «великой культуры классицизма». В июне 1928 г. он писал Сувчинскому: «Последние дни читал Державина. Удивительный поэт! а для марксиста прямо пиршество! “Державин или золотой век дворянской империи”, Пушкин уже упадочник»32.

Мирский напрямую связывает плодотворность классицизма как художественной идеологии с идеологией государственной и дворянско-сословной: «Как не похоже на пейзажное западничество Тютчева и Пушкина цветущее евразийство поэта Петровской индустриализации Ломоносова и поэта тропически–агрессивного Екатерининского крепостничества Державина — одевавшего в золото шекснинских стерлядей и в “жемчуги драгие” своих крепостных девушек. Поэзия уральской горнопромышленности (“И се Минерва ударяет в верхи Рифейски копием”), олонецкого белого угля (“Водопад”) была уже чужда поколению Пушкина и Тютчева, и ей не суждено было вернуться в Русскую поэзию прежде Револю-ции. Менделеев был химиком, как Ломоносов, но уж не был поэтом. С восемнадцатым веком русский правящий класс утратил свою свежесть и наивность, свою обращенность наружу. Глубокая трещина в природе крепостной империи (только еще шире раздавшаяся с неполным перерождением ее в империю капиталистическую) делает весь XIX век, начиная уже с Пушкина, объективно трагическим — и направляет его внутрь. Эта обращенность внутрь отделяет век Толстого от века Ломоносова» (С. 5).

Метафора «обращенности наружу» (русского правящего класса в XVIII в.) и «обращенности внутрь» (русской литературы в XIX в.) находит исключительно важное —и внешне неожиданное —продолжение в статье о Николае Тихонове (Николай Тихонов // Евразия. 1929. 16 марта. № 17. С. 7–), в которой Мирский использует юнговские понятия «экстраверсии» и «интроверсии» 33: «Внутренний мир” Тихонова — не мир переживаний и чувств, а заложенное в нем видение мира внешнего. Тихонов “экстраверт”, для которого мир вещей важней мира чувств. Замечательно это господство “экстравертов” среди современных русских поэтов. Даже столь лирический Пастернак в конечном счете “вывернут наружу”, а не “ввернут внутрь”. Хлебников и Маяковский, как и Тихонов, ярко выраженные экстраверты. Из больших поэтов нашего времени, кажется, только Марина Цветаева типически “интровертирована”. Это явление новое в русской поэзии, возвращающее нас к эпохе, начавшейся Ломоносовым и кончившейся Пушкиным и Языковым, и резко отмежевывающее современную русскую от современной западной поэзии (кроме, отчасти, американской)».

Здесь весьма показателен устанавливаемый Мирским параллелизм между государственной и художественной идеологиями. Апология господствующего в XVIII в. художественно-государственного стиля нужна Мирскому не для оправдания «тропически–агрессивного Екатерининского крепостничества», а для формулирования внеличной исторической закономерности: господствующий класс объективно выражает себя в эстетике. Мирский проводит недвусмысленную параллель: в XVIII в. «русский правящий класс» обладает «свежесть[ю] и наивность[ю], обращенность[ю] наружу» (статья о Тютчеве), в XX в. — «[п]ростота пролетарских писателей — явление здоровой молодости восходящего класса» (Проза поэтов // Евразия. 1929. 24 августа. № 34. С. 7–8).

Вместе с тем Мирский признает (в «Заметках о пролетарской литературе»), что «[л]итературная граница не всегда точно совпадает с литературно-партийной» (приводя в качестве примера «самого даровитого из пролетарцев», Артема Веселого, давшего «наиболее совершенное выражение попутчицкой форме массового, безлично-динамического романа»). В статье о Тихонове Мирский называет «тр[емя] лучши[ми] писателя[ми] девятьсот двадцатых годов» Бабеля, Артема Веселого и Тихонова, принадлежащих к «крылу “чистой”, не прикладной литературы». Разницу между «чистой» литературой и пролетарской журналистикой

Мирский видит «не в наличии или отсутствии “тенденции”, а в наличии или отсутствии особого “преображения” использованного материала в новую, иноприродную субстанцию, преображения, свойственного “художественному творчеству” и отсутствующего в литературе журнального типа»34.

Мирский, в соответствии со своими новыми идеологическими установками, настаивает на вторичности собственно эстетических критериев в оценке литературных произведений. Для него как идеолога важна классово-обусловленная закономерность, которую он видит и в истории, и в современности. Идеологическая схема требует простоты, а потому Мирский использует разнообразные риторические стратегии, чтобы свести всё многообразие историко-литературного материала к некоему магистральному движению, допускающему лишь временные отступления в сторону.

Вместе с тем можно сказать, что в Мирском идеолог борется с историком литературы и литературным критиком 35.  Мирскому приходится констатировать, что попутчик Бабель — первоклассен как художник, но победителем — в истории, а не в истории литературы — всё равно окажется «Цемент» Гладкова. Мирский-идеолог бесспорно «экстраверт», Мирский-критик в своих знаниях и вкусах бесконечно богаче и многообразнее вмененной им самому себе идеологической догмы.

Есть основания предполагать, что Мирский в период сотрудничества в «Евразии» видел свою историко-литературную и литературно-критическую деятельность уже только как некое инерционное — и ослабевающее — движение. Неслучайно в письме к М. Флоринскому, написанному через несколько месяцев после закрытия «Евразии», Мирский подчеркивал: «… специальность моя не литература, а история»36.

Поэтому-то Мирский и заканчивает «евразийскую» статью о Тютчеве весьма показательным образом: «Самое благородное тихое проявление этой обращенности внутрь — поэзия Тютчева, соединяющая величайшее богатство внутреннего пейзажа со строжайшей дисциплиной лаконического слова и “возвышенной стыдливостью” углубленного молчания. За маской острослова и панслависта Тютчев сумел не возмутить своих внутренних ключей и питает ими всех, могущих ими питаться».

Несмотря на ригоризм оценок (в первую очередь —в «Заметках о пролетарской литературе») Мирский как литературный критик чувствует себя в «Евразии» менее связанным идеологически, чем как политический публицист. Поэтому в статье о поэзии Багрицкого Мирский, целиком цитируя «От черного хлеба и верной жены», позволяет себе весьма личное высказывание: «Оно <стихотворение>представляется мне не только одним из лучших лирических стихотворений послереволюционного времени, но и по теме своей и по тону оно должно быть очень близко многим из нашего поколения». Приведя текст стихотворения, Мирский заканчивает статью: «За этим непосредственно и следует “Разговор с Дементьевым”, начинающийся словами комсомольца:

Где нам столковаться,

Вы — другой народ».

Мирский, как представляется, несмотря на всю советско-идеологическую риторику своих политических (и части литературно-критических) статей в «Евразии», и ощущал себя частью того «другого народа», который не может «столковаться с комсомольцами». Статьи в «Евразии» оказались последними высказываниями Мирского о русской литературе на русском языке, в которых он мог позволить себе быть противоречивым и непоследовательным — и всё еще оставаться одним из самых выдающихся литературных критиков русского зарубежья, а не «солдатом в строю» советских литературных деятелей.

Примечания:

1 Единственное подробное жизнеописание Мирского принадлежит английскому исследователю Дж. Смиту: Smith G. S. D. S. Mirsky: A Russian-English Life, 1890–1939. Oxford, N.Y., 2000.

2 Хотя почти через два года после своей американской поездки, в январе 1930 г., Мирский писал М. Флоринскому: В СССР я всетаки, несмотря на мой коммунизм, поехать не могу что ни говори, а социально чужд. Остается Америка (Smith. The Correspondence of D. S. Mirsky and Michael Florinsky, 192532 // Slavonic and East European Review. 1994. V. 72. 1. Р. 133).

3 К числу исключений относится публикация И. Шевеленко: Шевеленко И. Д. К истории евразийского раскола 1929 года // Themes and Variations: In Honor of L. Fleishman = Темы и ва¬риации: Сб. статей и материалов к 50-летию Л. С. Флейшмана. Stanford, 1994. С. 376–416. См. также: Гачева А. Г., Казнина О. А., Семёнова С. Г. Философский контекст русской литературы 1920–1930-х годов. М., 2003. С. 204–207.

4 Smith. The Letters of D. S. Mirsky to P. P. Suvchinskii, 1922–1931. Birmingham, 1995. Р. 114.

5 Глебов C. Евразийство между империей и модерном: История в документах. М., 2010. C. 538. То, что сам Мирский был о себе противоположного мнения, подтверждается, например, его словами в письме к Горькому (конец 1930 г.): ≪… я … хочу быть работником ленинизма≫ (Smith G. S., Kaznina O. D. S. Mirsky to Maksim Gorky: Sixteen Letters (1928–1934) // Oxford Slavonic Papers. 1993. № 26. P. 94).

6 За исключением № 4, 8, 18, 19, 24, 26, 27.

7 Smith. Op. cit. Р. 105.

8 Smith. Op. cit. Р. 109.

9 Ibid. Р. 111–112.

10 Помимо Мирского в составе редколлегии числились: П. С. Арапов, Л. П. Карсавин, А. С. Лурье, П. Н. Малевский-Малевич, В. П. Никитин, П. П. Сувчинский, С. Я. Эфрон. С. Глебов пишет, что «официально редакторами-издателями «Евразии” числились С. Я. Эфрон, К. Б. Родзевич (оба — члены парижской группы и оба просоветски настроены) и К. А. Чхеидзе (“пражанин”, консервативный евразиец)≫ (Глебов. Указ. __________соч. C. 543). Мне не удалось подтвердить это утверждение Глебова при знакомстве de visu с полным комплектом номеров «Евразии».

11 Впрочем, в письме к Сувчинскому от 16 февраля 1929 г. Мирский, обсуждая свою статью «Социальная природа русской власти» (Евразия. 1929. 9 марта. № 16. С. 3; 23 марта. № 18. С. 1–3; 30 марта. № 19. С. 3), писал: «… ультимативно прошу не притуплять ничего, что может показаться марксистским, то есть не менять ни одного слова в тех местах, где я говорю о классовом характере всякой, бывшей, государственной власти. Если на это коллегия не согласна, я не разрешаю печатать статью» (Smith. Op. cit. Р. 120–121; подчеркнуто Мирским).

12 Smith. Op. cit. Р. 120. Как отмечает И. Шевеленко, «[е]сть все основания считать, что “Евразия” готовилась как издание, предназначенное для распространения — в том числе — и в СССР» (Шевеленко. Указ. соч. С. 413). Анонимный обозреватель «Литературной хроники» пражской «Воли России» писал: «Целью [“Евразии”] как будто является распространение евразийских идей в эмиграции, а может быть и в России. Задача ясная и определенная. Но руководители журнала точно делают все возможное, чтобы воспрепятствовать ее осуществлению. Полагая, очевидно, что темнота слога является признаком глубины мысли, они пишут свои статьи каким-то удивительным языком, в котором философские термины, обороты речи времен Тредиаковского и новинки советского словаря образуют противоестественное и совершенно неудобочитаемое соединение. Чтение «Евразии» для среднего интеллигента делается чем-то вроде пробивания себе дороги через непроходимый дремучий лес. О мало интеллигентном человеке и говорить не приходится: он все равно ничего в «Евразии» понять не может» ([Б/п]. Евразийский лес // Воля России. 1929. № 1. С. 125–126).

13 См. репрезентативную подборку цитат из эмигрантской периодики: Шевеленко. Указ. соч. С. 377–378.

14 Эмигрантская общественность, предполагая получение редакцией «Евразии» советских денег, не была осведомлена, что газета издавалась на деньги английского филантропа Г. Н. Сполдинга, субсидировавшего евразийские издательские проекты. Денежные выплаты Сполдинга шли через П. Н. Малевского-Малевича и стали предметом острых конфликтов между Савицким и Сувчинским. Сувчинский и парижские евразийцы фактически скрыли от Сполдинга характер издаваемой ими газеты. Когда это стало известно, Сполдинг прекратил финансирование «Евразии», после чего газета закрылась. Вероятно, обращенный к Мирскому вопрос Сувчинского о деньгах для «Евразии», на который Мирский отвечает в письме от 9 августа 1928 г., обнаруживает неуверенность Сувчинского в длительном поступлении денег от Сполдинга. 20 мая 1929 г. Мирский писал Сувчинскому: «То, что наконец приходит конец Spalding’овским деньгам, очень хорошо. Это освобождает нас (“освобождающее обеднение”!»). Продолжать издавать нашу газету на Spalding’овские деньги было [бы] невозможно. Меня удивляет, что ты этого не понимаешь, ты это отлично понимал прежде … А продолжать всю эту ложь в отношении Spalding’а и Малевского (и Никитина и проч.) бессмысленно и морально нехорошо» (Smith. Op. cit. Р. 126–127; подчеркнуто Мирским). Говоря об «освобождающем обеднении», Мирский цитирует самого себя (см.: Святополк-Мирский Д., кн. Веяние смерти в предреволюционной литературе // Версты. 1927. № 2. С. 253).

15 Smith. Op. cit. Р. 114. 

16 В период существования «Евразии» Мирский активно работал над книгой «Russia: A Social History» (опубликована в 1931 г.: London: The Cresset Press, 1931). См. в письме Сувчинскому от 13 марта 1929 г.: «… проклятая книга заедает: все не могу кончить» (Smith. Op. cit. Р. 121).

17 Хлебников // Евразия. 1929. 26 января. № 10. С. 6.

18 Тютчев // Евразия. 1928. 29 декабря. № 6. С. 5.

19 О Толстом: 1828–1928 // Евразия. 1928. 24 ноября. № 1. С. 6–7; Тютчев // Евразия. 1928. 29 декабря. № 6. С. 5; Чехов // Евразия. 1929. 13 июля. № 31. С. 5–6.

20 [Рец.] Э. Багрицкий. Юго-Запад. М.: Земля и фабрика, 1928 // Евразия. 1928. 24 ноября. № 1. С. 8; Заметки о пролетарской литературе // Евразия. 1928. 22 декабря. № 5. С. 6–7; [Рец.] М. Светлов. Ночные встречи // Евразия. 1928. 22 декабря. № 5. С. 8; Хлебников // Евразия. 1929. 26 января. № 10. С. 6; Роман Тынянова о Грибоедове // Евразия. 1929. 16 февраля. № 13. С. 7; Николай Тихонов // Евразия. 1929. 16 марта. № 17. С. 7–8; Французская книжка о новейшей русской литературе // Евразия. 1929. 13 апреля. № 21. С. 6–7; Проза поэтов // Евразия. 1929. 24 августа. № 34. С. 7–8; Украинская литература // Евразия. 1929. 7 сентября. № 35. С. 7.

21 Заметки об эмигрантской литературе // Евразия. 1929. 5 января. № 7. С. 6–7; Маклаков и Вишняк // Евразия. 1929. 6 апреля. № 20. С. 2–3. «Современные записки», книга 39-ая // Евразия. 1929. 10 августа. № 33. С. 8.

22 Литература и кино // Евразия. 1929. 2 марта. № 15. С. 6; «Потомок Чингис-хана» («La Tempete sur l’Asie») // Евразия. 1929. 20 апреля. № 22. С. 8.

23 В письме от 10 июня 1928 г.: «Прилагаю корректуру своей статейки о Толстом» (Smith G. S. Op. cit. Р. 107). В письме от 16 октября 1928 г.: «… прилагаю статейку о Багрицком. Толстой почти готов и последует завтра. Потом предполагаю еще статью о новых пролетарских романах (Олеша, Кик etc.), а также идеологическую статью, о которой еще напишу подробнее» (Ibid. P. 111). В письме от 18 октября 1928 г.: ≪Собираюсь о Фадееве написать в связи с другими новыми романами» (Ibid. P. 112).

24 Ibid. Р. 119. Статья к столетию Грибоедова, которую упоминает Мирский, была опубликована не в «Евразии»: Mirsky D. S. Centenary of the Death of Griboyedov (1829 — January — 1929) // Slavonic and East European Review. 1929. V. 8. № 22. Р. 140–143.

25 Святополк-Мирский. История русской литературы с древнейших времен по 1925 год / Руфь Зернова, пер. с англ. Новосибирск, 2009. С. 455–456.

26 Казнина. Мирский (Святополк-Мирский) Дмитрий Петрович, князь (1890–1939). «Contemporary Russian Literature: 1881–1925≫; ≪A History of Russian Literature from the earliest times to the death of Dostoyevsky (1881)» // Литературная энциклопедия русского зарубежья: 1918–1940 . Т. 3. Книги. М., 2002. С. 371.

27 Статья не была опубликована до настоящего времени ни в одном из изданий работ Мирского.

28 В своей первой опубликованной в «Евразии» статье, посвященной Толстому, Мирский говорит об «этическом вдохновении» Толстого, добавляя: «Пророческое вдохновение Толстого оказалось сильней выдуманных им заповедей» (О Толстом: 1828–1928 // Евразия. 1928. 24 ноября. № 1. С. 6–7).

29 Исключительно важно, что в «Истории освобождения» Мирский особо останавливается на своеобразном культе Федорова в среде левых евразийцев (Mirsky D. S. Uncollected writings on Russian Literature / Ed. by G. S. Smith. Oakland, 1989. (Modern Russian Literature and Culture. Studies and Texts. V.13). Р. 364–365).

30 Святополк-Мирский. Поэты и Россия: статьи, рецензии, портреты, некрологи / В. В. Перхин, сост., подг. текстов, прим. и вступ. ст.. СПб., 2002. С. 84.

31 Mirsky D. S. Pushkin // Slavonic Review. 1923. V. 2. № 4. Р. 71–84. Перепеч.: Mirsky D. S.  Uncollected writings on Russian Literature P. 118–131. Русск. пер.: Мирский Д. О литературе и искусстве: Статьи и рецензии 1922–1937 / О. А. Коростелев и М. В. Ефимов, сост., подг. текстов, коммент., мат-лы к библиографии ; Дж. Смит, вступ. статья. М., 2014. С. 56–66.

32 Smith. Op. cit. Р. 107. В рецензии на 39-ю книгу «Современных записок» («Современные записки», книга 39-я // Евразия. 1929. 10 августа. № 33. С. 8), где был опубликован «Держа-ин» Ходасевича, Мирский называет Державина «насквозь жив[ым] и здоров[ым]».

33 Мирский объясняет их следующим образом: «“Экстраверсия” и “интроверсия” — термины швейцарского психоаналитика Юнга, означают “повернутость наружу” и “повернутость внутрь”, иначе сказать: обращенность “к миру” и обращенность “к себе”».

34 В этом месте Мирский делает довольно неожиданное замечание: «Чрезвычайно близко к такой концепции подходил Белинский, обсуждая повести Герцена».

35 Вопрос о степени обусловленности литературно-критических оценок Мирского конца 1920-х гг. советским марксистским литературоведением нуждается в специальном рассмотрении. Однако можно с уверенностью утверждать, что, создавая два тома своей «Истории русской литературы» (1926–1927), Мирский был вполне свободен от этого влияния.

36 Smith. The Correspondence of D.S. Mirsky and Michael Florinsky, 1925–32 // Slavonic and East European Review. 1994. V. 72. № 1. Р. 133.

 

 

Leave a Reply

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *